Ему снилось, что он закрывает парадную дверь с цветными стеклами – тут и земляничные стекла, и лимонные, и совсем белые, как облака, и прозрачные, как родник. Две дюжины разноцветных квадратиков обрамляют большое стекло посередине; одни цветом как вино, как настойка или фруктовое желе, другие – прохладные, как льдинки. Помнится, когда он был совсем еще малыш, отец подхватывал его на руки и говорил:
– Гляди!
И за зеленым стеклом весь мир становился изумрудным, точно мох, точно летняя мята.
– Гляди!
Сиреневое стекло обращало прохожих в гроздья блеклого винограда. И наконец земляничное окошко в любую пору омывало город теплой розовой волной, окутывало алой рассветной дымкой, а свежескошенная лужайка становилась точь‑в‑точь ковер с какого‑нибудь персидского базара. Земляничное окошко, самое лучшее из всех, покрывало румянцем бледные щеки, и холодный осенний дождь теплел, и февральская метель вспыхивала вихрями веселых огоньков.
– А‑ах…
Он проснулся.
Мальчики разбудили его своим негромким разговором, но он еще не совсем очнулся от сна и лежал в темноте, слушал, как печально звучат их голоса… Так бормочет ветер, вздымая белый песок со дна...
Он почувствовал: вот сейчас, в эту самую минуту, солнце зашло и проглянули звезды – и остановил косилку посреди газона. Свежескошенная трава, обрызгавшая его лицо и одежду, медленно подсыхала. Да, вот уже и звезды – сперва чуть заметные, они все ярче разгораются в ясном пустынном небе. Он услыхал, как затворилась дверь – на веранду вышла жена, и, глядя в вечернее небо, он почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
– Уже скоро, – сказала она.
Он кивнул: ему незачем было смотреть на часы. Ощущения его поминутно менялись, он казался сам себе то глубоким стариком, то мальчишкой, его бросало то в жар, то в холод. Вдруг он перенесся за много миль от дома. Это уже не он, это его сын надевает летную форму, проверяет запасы еды, баллоны с кислородом, шлем, скафандр, прикрывая размеренными словами и быстрыми движениями громкий стук сердца, вновь и вновь охватывающий страх – и, как все и каждый в этот вечер, запрокидывает голову и смотрит в небо, где становится все больше звезд.
И вдруг он очутился на прежнем месте, он снова – только отец своего сына, и снова ладони его сжимают рычаг косилки.
Роби Моррисон не знал, куда себя деть. Слоняясь в тропическом зное, он слышал, как на берегу глухо и влажно грохочут волны. В зелени острова ортопедии затаилось молчание.
Был год тысяча девятьсот девяносто седьмой, но Роби это нисколько не интересовало.
Его окружал сад, и он, уже десятилетний, по этому саду метался. Был час размышлений. Снаружи к северной стене сада примыкали апартаменты вундеркиндов, где ночью в крохотных комнатках спали на специальных кроватях он и другие мальчики. По утрам они, как пробки из бутылок, вылетали из своих постелей, кидались под душ, заглатывали еду, и вот они уже в цилиндрических кабинах, вакуумная подземка их всасывает, и снова на поверхность они вылетают посередине острова, прямо к школе семантики. Оттуда, позднее, – в физиологию. После физиологии вакуумная труба уносит Роби в обратном направлении, и через люк в толстой стене он выходит в сад, чтобы провести там этот глупый час никому не нужных размышлений, предписанных ему психологами.
У Роби об этом часе было свое твердое мнение: «Черт знает до чего занудно».
Сегодня он был разъярен и бунтовал. Со злобной завистью он поглядывал на море: эх, если бы и он мог так же свободно приходить и уходить! Глаза Роби потемнели от гнева, щеки горели, маленькие руки не знали покоя.
Откуда‑то послышался тихий звон. Целых пятнадцать минут еще размышлять – б‑р‑р! А потом – в робот‑столовую, придать подобие жизни, набив его...
Стоя у подоконника, он так и сяк вертел Попрыгунчика в руках, пытаясь открыть заржавевшую крышку - та все не поддавалась. Где же этот чертик, почему не выскакивает с криком из своего убежища, не хлопает бархатными ладошками и не раскачивается из стороны в сторону с глупой намалеванной улыбкой? Сидит, затаился, весь расплющенный, под крышкой - и не шевелится. Если прижать коробку прямо к уху, слышно, как сильно сжата его пружина - до ужаса, до боли. Словно в руке бьется чье-то испуганное сердечко. А может, это у самого Эдвина пульсирует в руке кровь?
Он отложил коробку и посмотрел в окно. Деревья окружали дом - а дом окружал Эдвина. Эдвин был внутри, в самой серединке. А что же дальше, там, за деревьями?
Чем дольше он вглядывался, тем сильнее верхушки деревьев качались от ветра - словно намеренно скрывая от него правду.
- Эдвин! - За его спиной мама нетерпеливо отхлебывала утренний кофе. - Хватит глазеть в окно. Иди есть.
- Не пойду...
- Что? - Послышался шорох накрахмаленной ткани - наверное, мать повернулась. - Ты хочешь сказать, окно для тебя важнее, чем завтрак?
- Да... - прошептал Эдвин, и взгляд его снова пробежал по тропинкам и закоулкам, исхоженным за тринадцать лет.
Неужели этот лес простирается на тысячи миль и за ним ничего нет? Ничего!..
Взор, так ни за что и не зацепившись, вернулся к дому - к лужайке, к крыльцу...
Ну конечно, он уезжает, ничего не поделаешь: настал срок, время истекло, и он уезжает далеко-далеко. Чемодан уложен, башмаки начищены, волосы приглажены, старательно вымыты уши и шея, осталось лишь спуститься по лестнице, выйти на улицу и добраться до маленькой железнодорожной станции, где только ради него и остановится поезд. И тогда городок Фокс-Хилл, штат Иллинойс, для него навсегда отойдет в прошлое. И он поедет в Айову или в Канзас, а быть может, даже в Калифорнию, - двенадцатилетний мальчик, а в чемодане у него лежит свидетельство о рождении, и там сказано, что родился он сорок три года назад.
- Уилли! - окликнули снизу.
- Сейчас!
Он подхватил чемодан. В зеркале на комоде он увидел свое отражение: золото июньских одуванчиков, румянец июльских яблок, теплая белизна полуденного молока. Ангельски невинное, ясное лицо - такое же, как всегда, и, возможно, навсегда таким и останется.
- Пора! - снова окликнул женский голос.
- Иду!
Кряхтя и улыбаясь, он потащил чемодан вниз. В гостиной ждали Анна и Стив, принаряженные, подтянутые.
- Вот и я! - крикнул с порога Уилли.
У Анны стало такое лицо - вот-вот заплачет.
- О Господи, Уилли, неужели ты и вправду от нас уедешь?
- Люди уже начинают удивляться, - негромко сказал Уилли. - Я целых три года здесь прожил. Но когда начинаются толки, я уж знаю - пора собираться в дорогу.